Войти
Добро пожаловать, Гость!
Общаться в чате могут только вошедшие на сайт пользователи.
200
В отдельном окне
Скрыть

Энциклопедия

Почему ты не можешь быть мной? Глава 10. Город цепей (Часть 1)

к комментариям

Жанр: POV, гет, романтика, драма, ангст, экшн, психология;
Персонажи: фем!Хоук/Давет, Флемет, Изабелла, Варрик, Фенрис, Андерс и другие;
Статус: в процессе;
Описание: Как должен поступать человек, неоднократно оказывающийся на грани? Каким он должен быть, чтобы пережить все те ужасные события, что выпали на его долю? Какой ценой? Может, он найдет в ком-то поддержку и понимание, бесценного советника и верного попутчика?..

Я стремилась уловить человечность. Поведать Вам историю моей Хоук, немного выходящую за рамки привычного содержания. Она всего лишь девушка, которая попала в сложную, почти неразрешимую ситуацию.

Одна против мира. Или все-таки не одна?..

Предупреждение: насилие, нецензурная лексика, смерть персонажа.
 


Приношу свои извинения за долгое отсутствие.
Большое спасибо тем, кто ждал и верил.



Две недели назад
Карвер


Когда мне было четырнадцать, ровно за год до своей смерти папа научил меня курить. До сих пор помню, словно это было вчера, изумление, которое я испытал, когда отец с видом нашкодившего мальчишки вытащил из кармана длинной рубахи мешочек с порошком, напоминающим засушенную растертую древесину, и нечто вроде куска пергамента. Помню, как он, ответив на мой вопрос таинственной улыбкой, призывавшей стать участником его деликатного заговора, насыпал этот порошок на длинный кусок желтоватой бумаги, осторожно свернул, немного помял в руке и, предварительно оглядев округу, потер два пальца друг об друга. Один конец продолговатого самодельного цилиндрика загорелся.

Папа с чувством светлой ностальгии признался тогда, что впервые выкурил такую самокрутку в Круге, куда такое новое веяние в наспинном мешке притащил один из новичков, переведенных в Киркволл. Храмовники осматривали его мешок на наличие подозрительных вещей три раза, но он лишь равнодушно пожимал плечами и говорил, что собрал травы для изучения их свойств в различных настойках. Мешок действительно был напичкан какой-то сушеной травой и древесиной, и как храмовники ни старались отыскать в нем что-нибудь, к чему можно было придраться, все оставалось достаточно безобидным, и тот новичок держался довольно спокойно и убедительно.

Постепенно храмовники успокоились и ослабили контроль, и тут-то началось самое интересное. Тот ученик как-то вечером в комнате собрал всех соседей и раздал каждому по самокрутке, признавшись, что трава, которую он притащил для «исследования», оказалась даром Мелюзины, разновидностью корня смерти и достаточно опасным галлюциногенным растением.

«Раз уж нам суждено прожить всю жизнь взаперти, то пусть хоть что-то скрасит и облегчит наше пожизненное заточение», — сказал тогда тот юноша, и эти слова стали для отца чем-то вроде… озарения. Именно этот девиз, девиз человека, смирившегося со своей участью быть навсегда запертым в клетке, открыл моему папе глаза и подтолкнул его к побегу.

Но перед этим он все же решился попробовать эту траву. Тот парень рассказал тогда, что в его Круге они частенько запирались в комнатах и выкуривали по несколько таких самодельных сигар, чтобы, как он объяснял, «забыться и почувствовать вкус настоящей жизни». Этот дым, наполняя легкие, воспламенял изнутри, менял все представления о жизни, одурманивал. Когда прежний мир с оглушительным грохотом расклывается где-то позади, тебе странным образом кажется, что так и должно быть! Ты можешь все, будучи при этом никем!.. То было ощущение головокружительного опьянения, извращенной нирваны. Казалось, будто ты медленно умираешь самой ласковой и сладкой смертью. Паришь над пустотой, но не падаешь, парализованный, дезориентированный и абсолютно счастливый, и, раскинув руки, предаешься этому забытью.

Когда папа выкурил вторую, он тогда убил дракона в своей комнате, а спустя сутки проснулся под раскрытым настежь окном на полу с ужасной головной болью и твердой уверенностью, что ночью был посвящен в рыцари какими-то зелеными феями…

Через три недели он сбежал. За ним увязался еще один ученик, Тейт, рискнувший покинуть стены своей обители. Хороший был парень, признался папа с ноткой горечи и сожаления в голосе.
Когда открыли погоню, отцу удалось уйти. Тейт отстал. Отец затаился, не решаясь выйти в свет: их бы взяли обоих. Тогда ему казалось, что в этом не было смысла. Он не подговаривал Тейта, тот решил бежать сам. Это был единственный шанс, каких больше могло никогда не представиться, и отец не стал рисковать собой и свободой, которую только успел глотнуть, ради другого человека. Тейт поплатился за свою неосторожность, когда замешкался в пути.

Каждый сам за себя, решил мой отец тогда. И бросил его храмовникам. Он не обернулся назад, туда, где Тейт отчаянно звал его на помощь. Крики Тейта лишь подгоняли его, гнали дальше и глубже в закоулки города, через лабиринты домов, к горам, туда, где храмовники не могли его достать… Тейта увели обратно в Круг. Только через два месяца отец узнал, что неудавшийся отступник был усмирен за попытку побега. А через несколько лет Тейт сдал отца, выдав каким-то преступникам, которым нужна была его помощь — его магия. Что это было за дело, я так и не узнал. Он не стал мне рассказывать. Признался лишь, что никогда не злился за это на Тейта. Наоборот, отца до сих пор снедало чувство вины, не ослабевшее за все эти годы.

«Я заслужил», — сказал он. И протянул мне самокрутку.

Я представил мамину реакцию во всех вариантах ее проявления, но жгучее любопытство, которое одолевало меня, и папины увлекательные рассказы оказались сильнее, и я решил, что под четким отцовским контролем ничего не случится.

«Я позволю тебе сделать два вдоха. Только два. Первый для того, чтобы ты распробовал, и второй, чтобы ты понял, почему я не дам тебе сделать третий. Если тебе понравится, и ты захочешь затянуться еще, я напомню тебе причину, по которой решился показать тебе такую вещь…»

И прежде чем я наполнил легкие головокружительным сладким дымом, прошла целая безмолвная минута. Отец задумчиво глядел вдаль сквозь призрачную ароматную дымку, туда, где солнце медленно вытягивало из земли золотые колосья — нашу гордость и плоды наших общих трудов, и через его задумчивость проступала светлая сентиментальная умиротворенность. Момент душевного спокойствия, сладко обволакивающего душу, презревшую все тревоги и беспочвенные страхи. Он позволил себе отдохнуть в тишине, мягкой, мирной, когда ничего не угрожает, когда легкий ветер едва касается листьев ясеня рядом с домом, когда солнце проплывает над нами, такое неподвижное среди бегущих белоснежных облаков, и все медлит, тормозит — бережет бесценные мгновения.

«Ты еще совсем молод, Карвер. И я могу кое-чему тебя научить. Но однажды, когда меня не станет, тебе придется учиться одному… Возможно… — мне казалось, будто он что-то недоговаривал, так осторожно подбирал каждое следующее слово. — Возможно, я оказался не самым лучшим отцом и немногому могу сам тебя научить, — я отчетливо слышал в его голосе горечь сожаления и вину, и тот момент не на шутку напугал меня. — Надеюсь, что когда-нибудь ты поймешь и простишь меня за это… Сейчас, с моими советами и опытом, эта дрянь не сломает тебя. Так же, как с твоей помощью не сломаются твои дети… Пока я могу, лучше я покажу тебе, что это за дрянь, нежели это сделает улица и какие-нибудь сомнительные банды и группировки… И я не хочу, чтобы ты забивал этим голову, сын, но запомни, — его голос затих на задумчивой ноте, и он замер, словно неуверенный, стоит ему продолжать или нет, — запомни, что есть вещи похуже смерти. И они происходят именно до смерти, не после. Смерть приносит покой. Сейчас… я могу показать эту сигару, а завтра могу утерять возможность показывать что-либо. Эта сигара… просто галлюциногенная дрянь растительного происхождения, но именно она послужила причиной моего побега, а впоследствии и встречи с твоей матерью. Именно благодаря тому юноше я решился удрать из Круга. Я… знаешь… — он хотел что-то сказать, но обессиленно выдохнул и передумал. — Для тебя это будет вредная сигара, которую ты попробуешь под моим наблюдением и бросишь. И я хочу запомнить этот момент. Момент спокойствия, Карвер… И я хочу, чтобы ты запомнил… Есть вещи похуже смерти, Карвер. И я молю Создателя, чтобы ни ты, ни твои сестры с мамой никогда не узнали о них…»

По жестокой иронии судьбы мы с отцом сидели и говорили о его возможной смерти позади дома на скамье как раз перед тем самым местом, где год спустя рыли для него могилу… Все умирают. Всех нас ожидает одна участь… Но никто не подозревал, что его черед настанет так скоро.

Тогда я не понимал, как он мог связать философию жизни и смерти с простой самокруткой. О чем говорил.

И вот я понял. Есть вещи похуже смерти.

Теперь больно.

Давет говорил точно так же. И пусть они оба могли подразумевать разные вещи, было у них кое-что общее.

Представления Давета всегда казались мне хаотичными. А может, я просто плохо знал и потому не понимал этого человека. Давет почти никогда не стоял на месте. Он жил подобно ветру — никогда не останавливался. Единственным препятствием, которое затормаживало его движение и как будто отражало, меняя траекторию, направляя в другую сторону, по широкому кругу, чтобы каждый раз встречать на одном и том же месте, была Скай. Он всегда ощущал себя живым, жизнь пробирала его до кончиков ногтей. Каждая последующая секунда существования являлась неожиданностью, шансом, которым он умел пользоваться. Ни одна секунда его жизни, ни одна предоставленная ему возможность, которую любой другой человек мог бы и вовсе не заметить, не тратилась впустую.

Его не интересовали такие ценности, как дом, семья, урожай. Он попросту запретил себе думать о том, чтобы осесть где-нибудь однажды и попробовать стать счастливым. Я его не осуждал. Должно быть, когда собственные родители выбрасывают тебя из дома в восьмилетнем возрасте, это оставляет глубокий след в психике.

А папа… он торопился жить, потому что обладал тем, что боялся потерять. Он познал настоящий страх, когда приобрел в этой жизни что-то невероятно стоящее. Вместе с этим сокровищем он получил и страх потерять приобретенное счастье. Он стал уязвимым.

Отец женился на маме, создал свою семью и обрел покой на юге гостеприимного Ферелдена в небольшой добродушной деревне, где построил свой уголок и нашел свое призвание. Единственное, чего мы могли опасаться, — прихода храмовников, но моему отцу удавалось так легко внушать доверие и заводить знакомства, что мы мало заботились о несуществующих проблемах. И папа боялся, что не успеет увидеть, какими мы выросли, не успеет передать нам свои знания и навыки, научить тому, чему жизнь успела научить его. Такие маленькие радости, как первое проросшее семя, первый крик новорожденного первенца, первая искра в камине собственного дома, первый собранный урожай, младшая дочка, взобравшаяся на коленки с просьбой рассказать сказку, ее первое блюдо, первое правильно сотворенное заклинание, первый заточенный меч сына, успехи в занятиях с мечником, первая выпитая кружка эля, первая выкуренная сигара, первая возлюбленная, строили его жизнь. И он боялся опоздать.

Казалось, просить больше было не о чем. Оглядываясь назад, папа считал, что на его долю выпало безгранично много возможностей для простого отступника, который мог бы всю жизнь провести в стенах Круга. Отец признавался, что встреча с матерью была куда большим подарком судьбы, чем он был достоин, а о семье, собственном доме и мирной старости он даже, как и любой отступник, мечтать не смел.

Все казалось тогда таким мирным и вечным… Папа никогда не показывал своих страхов, не желая зря беспокоить семью, однако один страх — страх перед переменами — они со Скай делили поровну. То, что могло оказаться хуже, чем смерть: потерять то, к чему привязался, то, что так сильно любишь, спешно, внезапно, точно это был сладкий сон, растаявший предрассветным обманом в горячих лучах сонного алого солнца…

Мы были неразрывно связаны друг с другом и с землей. Мы воспринимали маленький домик на краю деревни как что-то настолько же естественное, как воздух, вода и солнце, которое видели каждый день… и так же легко все потеряли.

Бездумно мешая пальцами сухую измельченную древесину в мешке, я почувствовал, как вопреки воле жгут глаза незваные слезы. Папин мешочек с травой, который он мне тогда передал под клятвенное обещание, что я не буду часто его использовать, все так же лежал в одном из моих карманов на ремне. Рука нерешительно покоилась на нем, и желание затянуться глубоко и надолго, до потери чувства реальности не теряло своей силы, однако негде было взять огня…

Я обещал отцу никогда не курить при матери. И мысленно продолжал обращаться к нему со всем стыдом и смирением.

Клятва остывает на губах усопших. Мы больше не связаны обещанием. Однако отцовская невидимая рука, тяжело опущенная на мое плечо, ослабляла мою решимость, как сильно мне бы ни хотелось сейчас закурить прямо в трюме им всем назло, чтобы немного полегчало. Все было так удачно подстроено, что у меня не было ни малейшего шанса попросить Скай зажечь самокрутку так, чтобы это осталось незамеченным. Едва ли мне бы удалось докричаться до ее сознания. Первая и последняя наша дружеская беседа закончилась через две фразы после того, как началась, ее безэмоциональным: «Я в порядке…», пронизанным ледяной острой крошкой. Оторви ей голову и спроси, как она, и она бы ответила, что в порядке.

Он бы легко сумел вернуть Скай в реальность. Ему легко удалось бы сплотить нас, найти решение, придумать план, как вернуться домой… Он бы даже не стал уходить. Он бы не запаниковал, как мама.

Ты здесь, папа? Видел ли, что случилось с нашим домом, который ты строил, с нашими полями, с нашим садом? Чувствуешь ли ты то же сейчас, что и я, когда смотришь, как горит наш дом, творение твоих рук? Встретил ли Бетани на пороге небесной обители?

Прости.

Это слово продолжало жужжать у меня в голове. Я извинялся перед ним за себя и за Скай. За то, что не сберегли семью. За то, что сбежали, как последние трусы, в безопасность ценой жизни одной из нас и вечным изгнанием из родных земель. Он заклинал Скай заботиться о нас. Вместо этого она нарушила все данные ему клятвы и бросила родную сестру под тонким слоем мелкой землистой пыли, бросила все надежды восстановить былые порядки и отбить свой дом плечом к плечу с людьми, которые принадлежали одной земле. Оставила то, перед чем должна была встать грудью и защищать до последнего, чтобы сбежать от всех данных ею слов и обещаний, сбежать от чувства вины и от отцовской могилы, затоптанной мерзостью, откуда он наблюдал бы за ней своим добрым всепрощающим взглядом…

И я был не лучше. Своими глазами я видел, как догорал во вражеском огне мой родной дом. Я бездействовал. Я поставил на карту все, что у нас было и могло быть, отдал все, что у нас имелось, до последнего медяка, до последней крупицы перед нашим забором, чтобы добраться до Гварена в слепой надежде на то, что этот корабль что-то изменит, став нашим шансом сбежать прочь от всех этих воспоминаний, но даже сейчас я, стоя на этом корабле, живой и почти невредимый, сомневался в том, что мне это нужно было…

Меня бесило безразличие Скай после всего, что она сделала. Вернее, не сделала. Но я понимал, почему ей приходилось тяжелее всех. И эта моя снисходительность к ней как к сестре и товарищу бесила меня вдвое сильнее. Она вела себя так, словно никого из нас для нее больше не существовало. Словно без Давета и Бетани мы с матерью ничего для нее не значили. Она дала полную волю своему эгоизму. Бросила упряжку и отпустила на волю, провожая вдаль усталым взглядом…

Сегодняшний день начался, как обычно, с венчания предрассветных красок, под тихие клятвы которых мы стекались из разных комнат небольшого домика на самом краю деревни к завтраку, а завтра… нас уже нет.

Бетани и Давет заняли свои места в темном ряду могильных камней на семейном кладбище под сенью изумрудного ясеня, уже давно, наверное, сгоревшего вместе с домом…

Создатель не услышал папины молитвы. И я, и Скай с матерью успели заглянуть в чистилище… Но я подозревал, что, войдя в него, мы не вернулись обратно…

Запах смерти стоял в носу, хотя Ферелден уже давно исчез за горизонтом. Как только мы отплыли достаточно далеко, жалобные всхлипы моей земли заглушил шелест бушующих волн, озлобленных, холодных. Мне казалось, что они даже перешептывались друг с другом на чужом, непонятном мне языке. Корабль рассекал черную беспокойную гладь, как лезвие ножа, скользящее по искаженному от страха и боли лицу. Мы переплыли невидимую границу между двумя разными мирами, и все ощутимо изменилось. Здесь, посреди безграничного океана, отрезанный от родных берегов, я чувствовал себя чужим и бесконечно одиноким, несмотря на то, что трюм был буквально забит такими же беженцами, как я, и среди них жались друг к другу, как потерявшие мать щенки, в надежде вместе противостоять полному опасностей враждебному миру, мама, Скай и Авелин.

Я никогда не бывал на море прежде. Всегда хотелось, на самом деле. Легонько, осторожно хотелось, неназойливо. Детское желание — жаркое сердце крошечного мира — беспощадно заглушал стыд и нежелание навязываться. Я всегда хотел быть полезным в семье и не желал обременять отца своими детскими ничего не значащими мечтами.

Но это нереализованное желание никогда не изменяло мне, сохранив свою преданность с самого раннего детства, никогда не оставляло меня. Забывалось и всплывало в памяти вновь. Мне всегда хотелось посмотреть на то темное море, которое, точно неусыпный страж, никогда не дремлет. Но если бы я знал, что окажусь в нем при таких обстоятельствах, я бы предпочел отказаться. Оно никогда не спало, точно как зло. То были уже не мои детские мечты…

Просто никто никогда не предупреждал меня, что желания могут быть опасны.

Пересчитываю свои ошибки и неудачи. И с каждым подсчетом их становится все больше. Подсчету подлежат даже радости, хотя когда-то я был убежден, что считать счастливые мгновения — это неправильно.

Счастье — возвращаться домой по знакомой дороге после полевых работ в удобной обуви и, дойдя до протоптанной тропинки, ведущей прямо к дому, снять сапоги и остановиться на несколько мгновений, ощутить, как скользят по лицу еле теплые пальцы заходящего солнца, почувствовать, как во время холодных ночей и после лютых морозов золотая земля сохраняет свое тепло… Она забирала себе все: слезы, горе, усталость, смерть. Она терпела все, не упрекая и не жалуясь, глотала, не давясь.

А я даже не смог отплатить ей за это.

Породив меня, золотая земля взяла себе частичку меня самого, моей сущности. Я напрямую зависел от нее так же, как и она, облагороженная, плодовитая, рыхлая и мягкая благодаря неустанным трудам моей семьи. И когда я не чувствовал ее под ногами, я не чувствовал почти ничего.

И вот усталость накатывает с новой силой и, отступая, сама закрывает мне глаза. Часть меня, которую от меня отодрали, отняли без права вернуть назад, и я не могу больше жить так, как жил прежде, будучи полноценным человеком.

Я стал калекой. Безызвестным поверженным воином, инвалидом. Как человек без рук, который не может обнять свою мать, как человек без ног, который не может встать на защиту своего дома и семьи, как слепец, который увидел однажды небывалую красоту родного края, прикасался взглядом к спокойствию, к мирному небу и теплому вечному солнцу, к бескрайнему ковру из золотистой травы и, возжелав взглянуть еще раз, увидел лишь тьму, застилающую его глаза. Он утерял возможность восхищаться рубиновым рассветом, растекающимся над золотым горизонтом, из окна родного дома навсегда…

И теперь, когда все кончено, я хотел увидеть их еще раз. Увидеть папу, Бетани и Давета. Увидеть всех своих безызвестных друзей, павших в битве при Остагаре. Да только стыдно было смотреть им в глаза.

Все происходящее со мной — эта суматоха, крики, плач, слезы, хаос в сердцах — было настолько несуразным, что я до и пор не верил, что это действительно может произойти со мной. Мы вели мирную жизнь в деревне: выращивали урожаи, работали в шахте, молились в церкви, веселились в таверне. Наш каждый следующий день брал свое начало из одного истока. Они все были похожи, но нас это никогда не удручало. Мы были счастливы жить простой жизнью. А отец делал все, чтобы эта простая жизнь в деревне, бесстрашная, легкая, где любой труд превращался в радость, оставалась максимально безопасной и комфортной для нас.

Теперь эта деревня стерта с лица земли…

Притихший трюм таил в себе безмерный ужас. Корабль метался, словно в постели, овладеваемый никогда не дремлющими кошмарами, живыми, подвижными, бесконечными. Когда я смотрел на эти белые лица и тела людей, что бежали с нами, они казались призраками. Их лица были неподвижны, а взгляды полны воспоминаний, тревог, страха перед неизвестностью. Тела, чьи души Ферелден унес собой в могилу.

Каждый шаг, каждая волна были неверны. Мы плывем не в ту сторону, и внутри я горел этой мыслью. Мне нужно было верить. Остатки песка мягким бархатом все еще теплились внутри под пятками.

Все, что осталось от вчерашнего дня…

Терзаемые воющим и шипящим морем, мы непреклонно шли вперед, растягивая шаги, точно на тонком льду, под которым будоражилась в предвкушении морская пучина, и стремительно ускорялись, проплывая безымянные пиратские острова.

Подплыви мы чуть ближе к горизонту, хотя бы на одну волну ближе, я бы увидел блеск золотого горизонта под ферелденским солнцем…

Я не пойду в трюм. Не сейчас. Не могу смотреть им в глаза. Ни мертвым, ни живым. Это была ее «гениальная» идея — бросить все, что можно было восстановить, бросить Ферелден и отправиться, не глядя, сжигая мосты один за другим, в совсем иной мир, наполненный чужим воздухом, к которому мы не привыкли, чужими традициями, которых мы не знаем, чужими людьми, которых мы не понимаем. На деньги, отданные за места на этом корабле, мы могли бы снять дом или комнату в Редклифе, в Крествуде, Хоннлите, преуспеть в Сосмере, податься в Банны, куда угодно, где имелась возможность работать на полях или в шахте, а таковая имелась почти везде! Как раньше. Ферелден всегда принимал нас, везде давал приют. У нас не было необходимости начинать все с нуля, эта страна знала нас! Мы искоренили бы источник Мора, вырвали бы победу, мы вернулись бы к прежней жизни!..

Тогда какого мора мы направлялись в этот Киркволл?! Где мать ожидал ее взбалмошный капризный брат, а мою сестру — десятки разъяренных храмовников? Где от их постоянных дежурств и надзора нам никогда не удастся найти покоя? Где избалованные соседи-аристократы будут постоянно подначивать, напоминая нам, что мы — плод союза изгнанной родителями из собственного дома женщины и мага-отступника и что нам не место среди таких белых и пушистых, лишенных воли и ума богатых сопляков, как они?!

Я выдохнул ярость вместе с горячим воздухом. Она переполняла меня. Усталость набросилась, как хищник на измотанную жертву. Мои стянутые легкие горели. Голова закружилась, и, сжав челюсти до скрипа, я уткнулся взглядом в блеклую синюю воду в угнетающем ожидании, когда из поля зрения исчезнут цветные круги. Каждая прошедшая секунда причиняла боль. Создалось впечатление, будто я все это время кричал, захлебываясь словами, не затыкаясь ни на минуту.

Я мог клясться тысячи и тысячи раз, что перестану об этом думать, но мысли сами возвращали меня к горизонту. Глаза щипало, я еле сдерживался, хотя знал, что имел право. Машинально сжимал кулаки, будто это могло помочь мне выстоять.

Это была мамина блестящая идея, и Скай, полностью отдавшаяся во власть безразличию, поддержала ее! Скай, так любившая свой дом и постоянство!

Слышала ли она вообще, о чем говорила мать, или отвечала машинально? Или она рвалась прочь от болезненных воспоминаний, которые пронизывали Лотеринг и его округу насквозь?

Эта мысль смягчила гнев, и я задумался, больше для того, чтобы отвлечь внимание от горизонта. Именно поэтому Скай сидела точно парализованная. Почти все, что было ей безгранично дорого, ушло навсегда. Безвозвратно. Буквально за несколько дней Скай успела потерять Давета, дом и Бетани… Не с чего было продолжать. Нечего было исправлять. Нет больше ничего, что можно было бы подогнать под старую жизнь и старые привычки. Все старые страницы вырваны.

Остается лишь белый лист и последующие за ним такие же девственно чистые, нетронутые страницы… Вот только рука, нависнув над ними с пером, все еще не решается писать…

Смерть приносит покой. То, что переживал я сейчас, не даровало мне ни покой, ни умиротворение.

Потери, поражение, конец — это не просто смерть. Это еще и жизнь такая.

Хуже смерти. Я резко выдохнул и с горечью осознал, что мне никогда не смириться с новой жизнью.

Сколько еще нужно ждать, пока все станет тише?..


Недремлющее море
Карвер


Четырнадцатый рассвет был цвета мрачного оникса. Мои сновидения о бесконечном падении, криках и скрежете дерева были несуразны и стремительны. Я не успевал следить за ними, мои глаза болели от этих бесконечных движений. Казалось, этот кошмар длится вечно.

К горлу подступил вязкий тошнотворный комок, по языку раздражающе медленно стекала характерная соленая жидкость. Меня мутило, как после жестокого похмелья. В голове царили хаос и страх. Я был пьян разочарованием и безнадегой. Каждые два часа просыпаясь от чьего-нибудь рыдания, внутренних переживаний и страхов, холода или очередного толчка, я беспрестанно моргал, чтобы окружающая обстановка приобрела четкость, и я смог убедиться, что мама и Скай еще живы.

Я с трудом отличал день от ночи, не понимал, где кончались закаты и начинались рассветы. Они все смазывались перед глазами в едва различимую череду долгих тягучих минут, часов, недель, и неуловимо перетекали в бессвязный лепет, ужасающий, тихий, но до невозможности правдоподобный, как на смертном одре…

Сначала я считал. Голова неустанно болела от бесконечных подсчетов и напряжения. Черным облаком меня окружили искажающие пространство тени, где не было места ни времени, ни свету. Точно я уже давно умер и бродил по холодному мраку, потерянный, одинокий, запутанный и обессиливший, в ожидании, когда же Создатель подаст мне руку и вытащит к солнцу.

Прошло две недели, но я так и не научился удерживать себя от сотого прогона в голове причин, по которым ненавидел этот корабль за то, что он уносил меня все дальше, и этот треклятый город цепей за то, что он не был моим домом. Ярость накатывала, и я терзал себя снова и снова, пока не уставал и не засыпал под свои же собственные бормотания. Мне казалось, что я слышал тяжелый надоедливый шум, и когда останавливался, мир вокруг менялся до неузнаваемости. Шум затихал, и я обнаруживал, что вокруг, оказывается, может стать тише. Такого безмолвия я еще никогда не слышал.

В Лотеринге даже ночью было шумно. Я не умел засыпать в тишине. Она казалась опасной.

Все вокруг спали. Я поразился, как после всего, что им довелось испытать, они могли спать так спокойно и крепко. Непривередливые и отчаявшиеся, они падали кто как, и сон настигал их у стены, на чужом плече или прямо на холодном полу. Всеобщая паника переросла в безмолвный ужас и разрослась по трюму. Люди спали неестественным сном, точно одурманенные зловещей магией. Мрачная туча нависла над кораблем, вдавливая своей силой в воду. Немой трюм будто тихонько дышал вместе со мной, как притаившийся хищник в ожидании момента. Корабль качало, и пятно лунного света, пробившегося в темноту, плавало по масляной тьме, задевая каждого из нас, беженцев, словно заботливо проверяя, живы ли еще, дышим ли…

Люди, окружавшие меня, не ели и не пили сутками, и, казалось, уже не страдали от этого. Смиренные внешне, ослабленные, они ничего не чувствовали. Эти люди походили на выдохшихся гончих, ослепленных ложными надеждами. Они кормили друг друга с рук ложью, мечтали и принуждали друг друга терпеть, держаться, заставляли себя сделать последний отчаянный рывок на финишной прямой, когда состязание уже безнадежно проиграно.

Я провалился в сон на мгновение и дернулся в судороге. Я думал о чем-то, контролировал мысли, вел и направлял, но картинки и образы, сопровождавшие их, были чужими. Я их точно не выдумывал.

Волной поднялось горячее волнение, и необъяснимый страх одолел меня. Лоб резко похолодел, покрытый каплями пота. Ржавое железо взвизгнуло, и от очередного толчка хрупкие очертания расплылись перед глазами. Несколько секунд с какой-то бессмысленной целью выследить один из кошмаров, преследовавших меня во сне, я впивался взглядом в темноту, но она оставалась неподвижной. В небольшом пятне перламутрового света я различил рыжую голову Авелин и успокоился — мама рядом. Справа, рядом с уронившей голову на грудь Скай беспокойно спал мабари, вот уже почти три недели принадлежавший нашей поредевшей семье. Туман в голове медленно рассеялся, раскрывая передо мной жалкие руины и груду пепла посреди потемневшего золота. Они все принимали странно знакомые формы, точь-в-точь как расположение домов в Лотеринге…

Горло перехватило, резко вернув в меня реальность. Внезапный переход нагнал волну тошнотворной тревоги. Затем пришло осознание произошедшего. И я понял, что уже не сплю. Как будто неожиданно погасло солнце… Мой разум был не в состоянии охватить все сразу, и я долго сидел, беспомощный, безнадежный, постепенно приходя в себя.

Лучше бы не приходил. Как Скай.

Лотеринг давно исчез за горизонтом. И вместе с ним, сестрой и отцом уходила сила, на которую, сами того не понимая, столько лет мы опирались. Черпали силы из золотой земли, глотали его свежие родниковые воды, искали утешение в объятиях его ветров и прохлады в тени его яблонь и слив. Я не представлял себе жизни вне Лотеринга. Если уж на то пошло, в самом худшем случае я не представлял себе жизни вне Ферелдена.

И вот источник жизненной силы иссяк. Живое золото родных земель оскверненное померкло. Вместо свежей живительной магии природы в родниках бился яд. И отец, скрывающийся ныне в своем темном убежище позади истлевшего дома, был вынужден смотреть, как гибнет все то, что он строил, растил, все, чем он дорожил, лишенный возможности убежать вместе с остальными…

И никто не поймет нас в чужом месте. Никому не придет в голову там, за морем, что в маленькой деревушке рядом с голубым озером Каленхад заключена такая сила.

Мысленно я вернулся на многие годы назад, в конюшню Уильяма, двери которой всегда были распахнуты для всех соседей. Он учил меня и Бет держать в руке меч. Маленькая Бетани, у которой не хватило бы духу выгнать муху из комнаты, стояла перед ним, сжимая крохотной дрожащей ладонью рукоять, готовая учиться, пока не освоит искусство борьбы в совершенстве. Она выглядела так нелепо и одновременно так внушительно в тот день. Бетани скрывала от чужих глаз отцовский посох, общество которого предпочитала больше, чем заточенную сталь меча, однако каждый день, вплоть до самой смерти папы, сама убегала за мной учиться сжимать меч в руке так крепко, словно не было иного способа выдавить из-под кожи все ее страхи. Чтобы всегда быть готовой сразиться за тех, кто ей дорог. И сейчас, оглядываясь назад, я наконец понял, что так оно и случилось. Опасные желания отчаянно любящих людей. Пожертвовать собой ради спасения остальных, оценить свою жизнь в ничто и не побояться взглянуть в глаза смерти, храбро схватив ее руку и потянув на себя, задержать рядом, чтобы остальные сумели бежать и найти укрытие. Бетани всегда стояла рядом с тяжелым мечом в руке, плечом к плечу с папой; стояла робко, словно спрашивая, не посмев поднять глаз, нужна ли кому-нибудь ее помощь. Словно тень, она всегда была рядом с нами, любя нас, сражаясь за нас со слепой страстной преданностью, не боясь разоблачения, храмовников, Церкви, никаких опасностей, которыми был переполнен этот мир. Ее ненавязчивое присутствие рядом и поддержку ощущал каждый из нас. Она умела прощать, точно так же, как папа, и всегда делала это, стремясь погасить пожар бушующих ссор между мной и Скай, между Скай и матерью… Она не уставала прощать уже давно обыденную повседневную шутку с приковыванием ее кос к кровати, которые в конечном итоге остригла год назад.

Мне с запозданием пришло в голову, что я так и не извинился за то, что прибивал ее косы к кровати…

Проклятье. Я любил ее. Так нежно, что не мог описать словами, как скучал без нее… и так сильно, что не смог и никогда не смогу смириться с тем, что ее больше нет…

В этой пустоте, на фоне глухого воя огня, дрожи мертвой земли и визга осквернивших наш родной дом тварей, одной за другой падающих во всепоглощающую пропасть, я отчетливо услышал, как Бетани следом за папой и Даветом навеки вложила свой меч в ножны. Ее посох, освещавший нам дорогу подобно путеводной звезде, подобно мерцанию свечи, погас. Вместе с ним погасло желание продолжать.

Папа начал эту привычку. И вопреки его просьбам, требованиям, крикам и мольбам, которые отбивало колотящееся сердце под навесом тоскливой тишины холодного трюма, Бетани опускала свой меч все глубже и глубже, и в конечном итоге он застыл там навечно, неспособный больше защищать то, что осталось от нашей большой и крепкой семьи…

Материнская рука, не крепче птичьей лапки вцепившаяся в мою руку с момента отплытия, спустя две недели безжизненно повисла. Одно лишь ее присутствие — исхудавшей, бледной, хрупкой, практически неузнаваемой женщины — удерживало меня от того, чтобы не садануть кулаком по гнилому дереву и не призвать обездоленных и отчаявшихся прислушаться к голосу разума. И да, пускай мои понятия о разумном отличались от понятий моей сестры. И пускай моя мать настолько устала, что постепенно перестала шарахаться от каждого шороха, скрипа и толчка, но они, ферелденцы до мозга костей, не могли всерьез верить в ложь, которой друг друга безрезультатно успокаивали на протяжении двух недель!

Нас было пятеро, когда пришел Мор. Ничто не сулило никакой беды. Мы были уверены, что победим, ведь мы побеждали и раньше! Воспитанные в стране, которая на протяжении всего своего существования подвергалась нападкам и уже не знала страха, мы идеализировали свою силу и волю, питаясь любовью к земле, мы не верили в актуальность угрозы. Мы были уверены, что победить будет так же легко и быстро, как щелкнуть пальцами. Мы недооценили соперника и переоценили себя. Мы со Скай. Аж на три вражеских удара подряд… Бессмертный Давет, моя Бет, наш дом на краю деревни под кроной изумрудного ясеня… Что-то пошло не так, и нас стало четверо. А теперь и вовсе трое.

Воспоминания обладали своей собственной волей. Они медленно двигались вперед, из года в год, перетекали из картинки в картинку, которые я когда-то видел, наблюдал, запоминал, превращая вереницу жутких сцен, которые привели меня сюда, на этот корабль, в нескончаемую муку… Я судорожно выдохнул, чувствуя, как на глаза наступают горячие слезы. Я был вынужден смотреть. Наблюдать. Вспоминать. Как раньше.

Нет. Не сейчас. Не здесь.

Как будто тебя сбивает с ног порывистым ветром, колючим, острым, жестоким. И как только ты поднимаешься на ноги, он сбивает тебя снова. И продолжает ломать твои ноги и волю до тех пор, пока ты не сломаешься окончательно. До тех пор, пока не останешься на коленях, не в состоянии подняться вновь.

Я не влиял на события, я ничего не мог предпринять. Я чувствовал себя опустошенным и немощным.

Я был жалок.

Самая страшная тоска — это тоска по дому.

Я поднялся с места и впился глазами в темноту, надеясь разглядеть движения. Люди спали мертвым сном, и, кажется, я никого не разбудил своим необдуманным поступком. Голова была тяжелой, ее словно сдавливало. Кислорода не хватало.

Зачем я встал?

Свисавшая полоска гнилой деревяшки завладела почти всем моим вниманием, и когда я понял, что она бесполезна, я зачем-то поднял руку и схватился за нее с таким отчаяньем, словно от нее зависела моя жизнь. Голова вновь закружилась, и темная синева заросла подвижными цветными красками, сопровождаемыми тяжелым звоном в ушах. Те движения, которые я раньше совершал машинально, не затрачивая никаких усилий, сейчас оставляли в мышцах болезненные следы, слабость. В ушах зазвенело, и на несколько секунд я закрыл глаза в надежде привести себя в порядок. В висках яростно пульсировала кровь.

Изнеможение сделало свое дело. Никогда еще я не чувствовал себя так отвратительно.

Я ловил себя на том, что иногда мог сидеть в течение нескольких часов в состоянии немой отупелости. За две недели истощения и заточения, морально подавленный, я признавал это и злился в глубине души, но мне стало все равно. Постепенно я врастал в этот гниющий корабль и подгнивал сам.

Встряхнув головой, я прислушался. Тяжелые болезненные вдохи доносились откуда-то совсем рядом. Перепугавшись, я шарахнулся и обернулся, вглядываясь в темноту, но она была пустой.

Мои?

Мои. От каждого вдоха гудело в голове, точно от удара. Каждый мой вдох говорил мне о том, что я все еще дышу, а Бетани — нет…

Глаза опустились, и я наткнулся на Скай. Она не переставала пугать меня, и каждый раз, когда мне казалось, что я привык к виду безжизненной сущности с мертвенно-бледным лицом моей родной сестры, обрамленным черными, как тени над нашим кораблем, волосами, она умудрялась вновь стянуть все внутри меня в тугой узел одним своим отсутствующим взглядом.

Когда я впервые спустился в этот трюм и взглянул в ее глаза в надежде на взаимопонимание, утешение, что-нибудь, что могло бы облегчить мое бессмысленное существование, я нашел лишь ледяную пустошь и вечный мрак ее пустых глаз. Сердце оборвалось в груди. Она действительно сдалась и демонстративно опустила дрожащие руки. Ушла в себя, чтобы больше не возвращаться в мир, где для нее все потеряно. Оставила нам безжизненную телесную оболочку, неподвижную, как у фарфоровой куклы, у которой нет души и не бьется сердце.

Это подняло новую волну ярости, и мне с большим трудом удалось заставить себя молчать, удержав на языке чуть не соскочивший резкий ответ на ее поведение. Отгородившись ото всех холодной стеной безразличия, она вела себя так, словно лишь на ее долю выпала участь принять мученический венец. Словно нас не было рядом, и ни дом, ни Бетани, ни Давет для нас ничего не значили.

Я возненавидел ее за это отрешение, но в то же время прекрасно понимал. Я сам по несколько раз на дню был на грани, готовый сорваться и броситься на пол в истерике, точно ребенок.

Мы потеряли больше, чем могли пережить. То, что потеряно, — вот что мы всегда вспоминаем в конце.

И вот уже две недели Скай упрямо не подавала голоса. Точно ее губы склеились. Тонкая вуаль самообмана, разрисованная светлыми цветами беспечного прошлого, скрывала лицо безмерного ужаса — истину. Три шага из небыли в безвременье, граничащее с сумасшествием.

Я потерял ее в той темной бездне, которая разделяла Остагар и Лотеринг на два мира, в одном из которых она лишилась его, а в другом впервые осознала эту утрату, прочувствовала. Сильная и волевая прежде, она сбилась с толку и стала легкой добычей…

Внезапный шорох вырвал меня из омута раздумий. Что-то шевельнулось в темноте. В ее стороне.

Все это время она не спала. С замиранием сердца я наблюдал, как она достала из кармашка амулет причудливой формы в виде двух прислонившихся друг к другу спиной полумесяцев. Узнав амулет, перекочевавший перед битвой из рук Давета в руки моей сестры, я наконец осознал то, что упорно отказывалась принять Скай: Давета больше нет с нами. Его нет на нашем корабле. Он не попал ни на один другой корабль. Он даже не бежал с нами в Лотеринг. Нахлынули воспоминания. Каждый мой шаг в обратном порядке. Мы продолжали бежать что есть силы на север, через темный дремучий лес, домой, из Остагара… Его не было даже на битве. И никто из нас не знал, как он погиб и где лежало его бездыханное тело… Это оглушило меня, и я, замерев, приковал взгляд к амулету, покоившемуся в руках моей сестры.

Каково же было ей?.. Держать в руке еще яркое, живое напоминание о нем, которое до сих пор хранило тепло его рук?..

События последних дней повергли ее в такой шок, от которого она до сих пор не могла оправиться. Да и вряд ли хотела. Она была мышонком, который страстно желал заполучить сыр, лежащий посреди мышеловки, и не знал, как подступиться к нему, чтобы не попасть в очевидную ловушку. И с трудом стучала кулаком, сдирая кожу с костяшек пальцев, в глухую непробиваемую стену. Стуки становились все реже и тяжелее, и я сам не заметил, как однажды они затихли.

Ее мозг работал не так, как мой или любого другого человека. Она фактически нарисовала и раскрасила рисунки перед своими глазами, фантастические идеи о том, что прошлое продолжается, и то, что происходит сейчас, нереально. От этой мысли холодило душу, и паника охватывала меня.

В своей жизни я один-единственный раз встречал сумасшедшего человека. Тронутого умом в буквальном смысле. То был житель одной маленькой безымянной деревеньки, в которой мы жили до Лотеринга. Все жители любили этого человека такой любовью, какой любят родного деда, покоящегося глубоко в земле на семейном кладбище, как дворового кота, который каждый день спит на одном и том же месте, как самое высокое дерево-символ, которое всегда видно издалека, как солнце, которое каждое утро неизменно поднимается из-за горизонта. Ему помогали, чем могли, но большего для него никто ничего не мог сделать. К нему просто привыкли, как к здешним пейзажам. Но непременно во всех тамошних жителях чувствовалось понимание и сочувствие по отношению к старику.

Про него говаривали, что он так крепко любил свою бесплодную жену, что, когда она наконец, спустя двадцать лет их совместной жизни понесла и умерла при родах, забрав с собой новорожденное дитя, он лишился рассудка. Мог выйти на улицу холодной зимой в одной рубахе и простоять полночи на одном месте неподвижно, пока кто-нибудь не выходил со свечей и не прогонял его в дом. Он не чувствовал холода. Вернее, чувствовал, наверное, но не понимал, что это холод, как маленький ребенок, который замерзает, но недоумевает, отчего. Этот мужчина жил все время, как во сне, а иногда и вовсе забывал, что его жена давно умерла. И вся деревня замирала, словно в минуту молчания, когда он начинал звать ее, сидя у окна в своей хижине и выискивая ее глазами среди прохожих. Сердце обливалось кровью и сжималось от страха и жалости к этому человеку, так отчаянно и жалобно зовущему свою жену, которая уже никогда не услышит его и никогда не придет на его зов… Он часами поджидал ее к вечеру с рынка, и если она не возвращалась, как обычно, в шесть и не готовила ему ужин, начинал звать громче и отчаянней и, кажется, уже бился в истерике. Иногда встанешь утром за водой, пойдешь к колодцу, оглянешься — он уже сидит у окна. Так терпеливо, прилежно, тихо-тихо, прислушиваясь, не раздадутся ли ее шаги у черного входа. Иногда, если этот старик не выходил на улицу ночью, он начинал звать свою жену в хижине. Его отчаянные крики проникали в наши сны. Тогда кто-нибудь из соседей, кто жил к нему ближе всех, вскакивал, врывался в его дом и, присаживаясь у постели, начинал успокаивать его, объясняя, что его жена ушла проведать роженицу или больного ребенка. Этот действенный способ работал на протяжении, как нам рассказывали, всех тех лет, которые он прожил в одиночестве. Тогда он мгновенно затихал и послушно ложился, тихо ворча про себя на свою жену, на то, что она не может ни минуты посидеть в доме спокойно — обязательно вскочит и побежит кого-нибудь залатать да выходить…

Меня обуревал страх, холодный, сковывающий, необузданный, что рано или поздно со Скай может случиться что-нибудь подобное, если уже не случилось. Если бы мне довелось ощутить все то, что ощущала сейчас она, наверное, я бы тоже лишился рассудка. Или просто сдох, не в состоянии больше выносить эти муки. Эмоции были самой тяжелой и сложной стороной ее жизни, самой ухабистой. Она все прятала внутри себя. Все переживала в себе.

И сейчас это убивало ее.

Амулет резко исчез из виду в ее темной ладони, и я почувствовал, как холод известки влажною простыней накрыл мои плечи. Она медленно подняла на меня до ужаса безжизненные глаза.

Я обнаружил, что моя рука дрожала от боли и напряжения, только когда не выдержавшая напора деревяшка хрустнула в моей ладони. Я даже не заметил, как сжал ее с такой силой, что она сломалась, и хруст привлек внимание Скай.

Я воззрился на дерево из-под тяжелых, едва раскрывающихся век тупым взглядом, как на удивительнейшую вещь на свете, и долго смотрел на нее, не понимая, почему она сломалась и что вообще делала в моей руке.

С запозданием в памяти всплывали обрывки моих старых мыслей, и мои веки сомкнулись, с тем же запозданием послав мне волну теплой приятной боли.

Сколько я спал за эти две недели?

Слишком мало, чтобы рассуждать четко и адекватно. Все, что я творил из каких-то мазохистских помышлений, — чесал свои глубокие раны, теребил и раздирал, чтобы из тяжелого мое состояние превращалось в просто невыносимое. Зачем, я не понимал, да и едва ли были причины. Мне просто хотелось развернуть корабль обратно, и я был почти уверен, что почувствовал невероятный прилив сил от одной этой мысли. Вернуть все, что было до корабля, до побега, до Остагара…

От этого желания становилось трудно дышать. Это все накрепко засело в сердце. Ничто, даже смерть, не смогло бы выбить из меня любовь к родному краю.

А теперь с этим придется жить дальше, пока я не издохну где-нибудь в этом Киркволле или на этом корабле, или где-нибудь еще… Образ Лотеринга будет сопровождать меня повсюду до конца моих дней. Все равно что носить с собой мертвеца, труп близкого, горячо любимого человека и всякий раз, обращая на него взор или задавая вопрос, поворачивать голову в ожидании ответа и осознавать, как впервые, что он уже давно мертв.

Я не чувствовал руку, точно она была не моя. Казалось, я схватился за эту деревяшку много дней назад и все еще не мог разжать пальцы. Да и не был уверен, что хотел это делать, вне зависимости от того, замлела рука или же это был страх. Мне нужно было за что-то держаться — какая-то материальная поверхность, удерживающая мой разум от беспросветного помутнения. Я перевел взгляд на свою руку. В темноте было заметно, как поступают жилки под кожей, как напряжены мышцы. Но я чувствовал боль, хоть и отстраненно. Я пока жив. Только почему-то эта новость не обрадовала меня…

Оставив сломанную деревяшку болтаться на весу, я осторожно двинулся обратно, к своему месту, и тяжело опустился рядом с сестрой.

Взгляд ее был безмолвен и пуст, и лишь где-то на самом дне ее поникшей души промелькнуло искреннее удивление, словно бы она, теребя в руках амулет Давета с померкшим камнем, прежде сиявшим ярче солнца, не понимала, почему он вообще оказался у нее, раз у него есть законный владелец. Злость начала медленно таять. Это было слишком даже для такого сильного человека, как она. Она сидела неподвижно все эти долгие дни, плавно перетекающие в серые вечера и черные ночи, поражая меня своей невыносимой эмоциональной невовлеченностью, защищавшей ее хрупкую иллюзию тяжелой броней. Прямо как тот старик из деревни, потерявший горячо любимую жену…

Я хотел взять ее за руку, накрыть ее ладонь своей, показать, что мне небезразлично, но не мог. Осунувшееся, пугающе ровное и бледное лицо моей сестры беспрерывно напоминало о том, что мне пришлось оставить ради этого побега. Отчасти она послужила тому причиной. И эта мысль отдергивала меня, обращая сочувствие в злость.

Проклятый круговорот.

Глядя в эти пустые глаза, я понимал, что мои обезумевшие мечты терпели крах. Она не придет в себя. Не зайдет на огонек в чужой дом переждать грозу, чтобы наутро немедленно отправиться в путь домой.

Потому что мы жители светлой жизнерадостной деревни, где бурлит жизнь, бьет ключом энергия, где нет места страху и предрассудкам. Мы не боимся грозы.

Я неосознанно проматывал эти слова в голове и постепенно, не сводя глаз со Скай, опустил отяжелевшие веки, обещая себе, что на минутку. Так и заснул под колыбельную своих монотонных мыслей…

Сон был беспокойным, цвета лихорадочно метались в голове, сбивая меня с толку. Разум застила тень. Я то просыпался, не понимая, сплю или нет, то проваливался в сон опять, резко, стремительно, оступаясь и падая в черную пропасть, затягиваемый в вихрь нечеловеческой силой… Мозг выхватывал из темных цветов черты воображаемого мира и накладывал на настоящее. Они были слишком гибкими для твердых поверхностей и предметов, субъективными, неестественными и разрастались от множественных повреждений. Чем сильнее сжималось сердце, тем ярче они становились. Это было похоже на воспаление мозга.

Не сны, а галлюцинации.

Распахнув глаза в очередной раз, я был дезориентирован. Спустя долгую минуту (или четыре? Шесть? Я будто выпал из реальности) размытые детали наконец собрались в четкие формы и линии, и мой взгляд приобрел осмысленность. Сон спадал медленно, оставляя после себя кошмары на всю оставшуюся жизнь; мышцы ныли от долгого сидения в одном положении. Боли не было, пока я не попробовал пошевелиться. Нога замлела, я не чувствовал ее. Подтащить ее к себе ближе мне пришлось обеими руками. Нахлынула кровь, неприятно покалывая под кожей.

Предчувствие чего-то невиданного прежде, чего-то страшного и гораздо большего, чем мы вообще когда-либо могли предположить, охватило меня.

Страх пробрал меня до костяшек пальцев. Это только начало. Все то, что пришлось пережить, — это лишь малая часть длинного пути, который брал начало из дебрей, где мы похоронили Бетани и Уэсли…

Когда я обратил внимание на пятно света, пронизанное черными полосами, я вдруг осознал, что наверху стоял пасмурный полдень. Эта мысль отчего-то поразила меня. Я забыл, что где-то существует свет.

В трюме резко потемнело. Вскинув голову, я заметил тень человека, заглянувшего с палубы.
— Почти прибыли, — глухо объявил он.



 

Отредактировано: Alzhbeta.

Предыдущая глава Следующая глава

Материалы по теме


31.05.2015 | ScandryRain | 3576 | Ангст, Экшн, романтика, психология, драма, ScandryRain, Карвер, гет, Почему ты не можешь быть мной?, фем!Хоук
 
Всего комментариев: 0

omForm">
avatar
 Наверх